Крах проекта «человекобог» в творчестве Достоевского


автор: Вячеслав Алексеев

Случай Алексея Кириллова

Еще более отчетливо и сильно богоборческий мистицизм проявляется в проекте Алексея Кириллова (“Бесы”). В связи с этим интересно, что русский философ-экзистенциалист Лев Шестов считал подлинным героем романа “Бесы” вовсе не Николая Ставрогина, а именно Алексея Кириллова, “великого и загадочного молчальника и столпника” (Шестов Л. На весах Иова: Странствования по душам. М., 2009, с. 107).

Кириллов - это наиболее симпатичный богоборец, созданный воображением Достоевского. По крайней мере, в отличие от Ивана Карамазова он не циничен. Он также не замышляет подобно Родиону Раскольникову убийства человека. Тем не менее, как замечает Зинаида Миркина, Кириллов - один из самых страшных героев в художественном мире Достоевского (Миркина З.А. Истина и ее двойники. М., 1993, с. 23). Ужас этого героя состоит в частности, в том, что он совершает над собой такой противоестественный акт как самоубийство.

Чтобы проиллюстрировать теорию Кириллова о человекобоге я просто приведу несколько характерных диалогов из романа “Бесы” с участием этого героя. Приведу прежде всего фрагмент его беседы с Хроникером:

“ - Что же удерживает людей, по-вашему, от самоубийства? - спросил я.

- Я... я еще мало знаю... два предрассудка удерживают, две вещи; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень большая.

- Какая же маленькая-то?

- Боль.

- Боль? Неужто это так важно... в этом случае?... Ну, а вторая причина, большая-то?

- Тот свет.

- То есть наказание?

- Это все равно. Тот свет; один тот свет... Вся свобода будет тогда, когда будет все равно, жить или не жить. Вот всему цель.

- Цель? Да тогда никто, может, и не захочет жить?

- Никто, - произнес он решительно.

- Человек смерти боится, потому что жизнь любит, вот как я понимаю, - заметил я, - и так природа велела.

- Это подло, и тут весь обман! - глаза его засверкали. - Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь все боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам Бог будет. А тот Бог не будет.

- Стало быть, тот Бог есть же по-вашему?

- Его нет, но Он есть.... Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет Бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое... Тогда историю будут делить две части: от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога до...

- До гориллы?

- До перемены земли и человека физически. Будет Богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся и мысли, и все чувства. Как вы думаете переменится тогда человек физически?

- Если будет все равно, жить или не жить, то все убьют себя, и вот в чем, может быть, перемена будет.

- Это все равно. Обман убьют. Всякий кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут все. А дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот Бог. Теперь всякий может сделать, что Бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал.

- Самоубийц миллионы были.

- Но все не затем, все со страхом и не для того. Не для того, чтобы страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас Бог станет.

- Не успеет, может быть, - заметил я.

- Это все равно, - ответил он тихо, с покойною гордостью, чуть не с презрением...

- Да, не весело вы проводите ваши ночи за чаем. - Я встал и взял фуражку.

- Вы думаете? - улыбнулся с некоторым удивлением. - Почему же? Нет, я... я не знаю, - смешался он вдруг, - не знаю как у других, и я так чувствую, что не могу как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня Бог всю жизнь мучил, - заключил он вдруг с удивительной экспансивностью”.

Приведу ниже также еще один диалог Кириллова, на этот раз с Николаем Ставрогиным:

“- Вы любите детей?

- Люблю, отозвался Кириллов довольно впрочем равнодушно.

- Стало быть, и жизнь любите?

- Да, люблю жизнь, а что?

- Если решили застрелиться.

- Что же? Почему вместе? Жизнь есть, а смерти нет совсем.

- Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?

- Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.

- Вы надеетесь дойти до такой минуты?

- Да.

- Это вряд ли в наше время возможно, - тоже без всякой иронии отозвался Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. - в Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.

- Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно тогда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.

- Куда ж его спрячут?

- Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.

- Старые философские места, одни и те же с начала веков, - с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин.

- Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда. - подхватил Кириллов с сверкающим глазом, как будто вы этой идее заключалась чуть не победа.

- Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?

- Да, очень счастлив, - ответил то, как бы давая самый обыкновенный ответ.

- Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина?

- Гм... Я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был счастлив. Видали ли вы лист, с дерева лист?

- Видал.

- Я недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист - зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал.

- Это что-же аллегория?

- Н-нет... зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Все хорошо.

- Все.

- Все. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это все, все! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется. Я вдруг открыл.

- А кто с голоду умрет, кто обидит и обесчестит девочку - это хорошо?

- Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им нехорошо. Вот вся мысль, все, больше нет никакой!

- Когда же вы узнали, что вы так счастливы?

- На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была среда, ночью.

- По какому же поводу?

- Не помню, так, ходил по комнате... все равно. Я часы остановил, было тридцать семь минут третьего.

- В эмблему того, что время должно остановиться?

Кириллов промолчал.

- Они нехороши, - начал он вдруг опять, - потому что не знают, что они хороши. Когда узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им узнать, что они хороши, всем до единого.

- Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши?

- Я хорош.

- С этим я, впрочем, согласен, - нахмуренно пробормотал Ставрогин.

- Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.

- Кто учил, того распяли.

- Он придет, и имя ему человекобог.

- Богочеловек?

- Человекобог, в этом разница.

- Уж не вы ли и лампадку зажигаете?

- Да, это я зажег.

- Уверовали?

- Старуха любит, чтобы лампадку... а ей сегодня некогда, - пробормотал Кириллов.

- А сами еще не молитесь?

- Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене. Я смотрел прямо на него и благодарен ему за то, что ползет.

Глаза его опять загорелись. Он все смотрел прямо на Ставрогина, взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за ним, но насмешки в его взгляде не было”.

В беседе с Иваном Шатовым Кириллов продолжает свою мысль о том, что есть бытие, не подверженное течению земного времени:

“- Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?... есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, , что есть вечность когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это... Это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о - тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд - то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически...

- Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-в-точь как вы; пять секунд, и он назначал и говорил, что более нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, как он облетел на коне своем весь рай. Кувшин - это те же пять секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!”

Наконец, приведу также фрагмент заключительной беседы Кириллова с Петькой Верховенским:

“- Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения... из твердого. Но если вы чувствуете потребность, так сказать, излить себя, я к вашим услугам… Я помню, что тут что-то про Бога… ведь вы мне объясняли даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете Богом, кажется так?

- Да, я стану Богом... Бог необходим, а потому должен быть...

- Ну, и прекрасно.

- Но я знаю, что Его нет и не может быть.

- Это вернее.

- Неужели ты не понимаешь, что человеку с таким двумя мыслями нельзя оставаться в живых? Застрелиться, что ли?

- Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя. Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваши миллионов, один, который не захочет и не перенесет.

- Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь… Это очень скверно...

- Если нет Бога, то я Бог.

- Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему-то Бог?

- Если Бог есть, то вся воля Его, и из воли Его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я? обязан заявить своеволие.

- Своеволие? А почему обязаны?

- Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив Бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.

- И делайте…

- Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия - это убить себя самому... Я обязан неверие заявить, - шагал по комнате Кириллов. – Для меня нет выше идеи, что Бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать Бога. Пусть узнают раз и навсегда.

“Не застрелится”, - тревожился Петр Степанович.

- Кому узнавать-то? - поджигал он. - Тут я да вы; Липутину, что ли?

- Всем узнавать; все узнают. Ничего нет тайного, чтобы не сделалось явным. Вот Он сказал.

И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, пред которым горела лампада. Петр Степанович совсем озлился.

- В Него-то, стало быть, все еще верите и лампадку зажгли; уж не на «всякий ли случай»?...

Тот промолчал.

- Знаете что, по-моему, вы веруете, пожалуй, еще больше попа..В кого? В Него? Слушай, - остановился Кириллов, неподвижным, исступленным взглядом смотря пред собой. - Слушай большую идею: был на земле один день, и в середине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: «Будешь сегодня со мной в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения, не оправдалось сказанное. Слушай: Этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней без этого человека - одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после Ему такого же, и никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?

- Это другой оборот дела. Мне кажется у вас тут две разные причины смешались, а это очень неблагонадежно. Но позвольте, ну, а если вы Бог? Если кончилась ложь и вы догадались, что вся ложь оттого, что был прежний Бог?

- Наконец-то ты понял! - вскричал Кириллов восторженно. - Стало быть, можно же понять, если даже такой как ты понял! Понимаешь теперь, что все спасение для всех — всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога, и не убить себя тотчас же? Сознать, что Бога нет, и не сознать в тот же раз, что сам Богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам, - продолжал Кириллов, - Если сознаешь - ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только Бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что боятся заявить своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь открою. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел атрибут божества моего - Своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою”.

Кириллов уверен, что его выстрел прогремит по всей Вселенной. При этом он ссылается на слова Спасителя относительно того, что «нет ничего тайного, что не сделалось бы явным» (Мк. 4: 22 ). Именно поэтому Кириллов готов приурочить свое самоубийство к моменту, когда оно будет выгодно для сообщества заговорщиков во главе с Петром Верховенским. Последний пытается вовлечь Кириллова в подлость - он хочет ”повесить” на Кириллова убийство “предателя” Ивана Шатова, решившего порвать с сообществом нигилистов. Кириллов полагает, что подобная “мелочь” ничего не изменит в последствиях его самоубийства. Он уверен, что все тайное станет явным. Под диктовку Петьки Верховенского Кириллов пишет бумажку с признанием, пытаясь при этом снабдить ее рожей с вытянутым языком, а также иными непотребными для предсмертной записки деталями.

Закончив составление записки, Кириллов резко вышел в другую комнату. Прошло минут десять, и Верховенский забеспокоился - выстрела все не было. Долго в нерешительности он стоял перед дверью. И все же он решил войти в комнату, где затворился Кириллов. Верховенский слегка открыл дверь и попытался войти, но что-то заревело и кинулось к нему. Это “что-то” было лицом Кирилловым, искаженным звериной яростью. Верховенский с силой прихлопнул дверь. Он быстро поставил свечу на пол и отскочил в противоположный угол. В самоубийство Кириллова он больше не верил.

Долго он стоял в состоянии нерешительности перед дверью, прежде чем решиться войти в нее еще раз. У стены вправо от двери находился шкаф. С правой стороны, в углу, образованной стеной и шкафом стоял Кириллов, и стоял как-то ужасно странно - неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, плотно прижавшись затылком к стене, казалось желая стушеваться и спрятаться. Петр Верховенский впал в бешенство - топая ногами, он закричал, кинулся к страшному месту. Однако фигура Кириллова, несмотря на бешеный наскок даже не двинулась - точно окаменела и ставшая восковой. Тогда у Верховенского возникла мысль поднести свечу к лицу “этого мерзавца”. Далее произошло нечто совершенно безобразное и быстрое - Кириллов головой выбил свечу из рук Верховенского, а затем укусил его за мизинец левой руки. Верховенский закричал, ударил Кириллова и бросился из комнаты. Вслед ему из комнаты летели страшные крики:

“- Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас...””

И так раз десять, а затем послышался громкий выстрел - Кириллов стал «богом», и каждый, кто читал роман, думаю, почувствовал, сколь жалко и жутко «осуществился» в случае Кириллова проект скачка в состояние человекобога. Жуть сцены самоубийства Кириллова оттеняется тем обстоятельством, что Достоевский использовал при ее описании чуть измененный фрагмент из кошмарного сна героя рассказа Виктора Гюго «Последний день приговоренного к казни». Хлопнул выстрел, ничего в России и тем более в Космосе не изменилось - Кириллов ошибся.

Циничное использование самоубийства в революционных целях может показаться злым и чрезмерным гротеском. Однако, бывший идеолог “Народной воли” Лев Тихомиров, ставший впоследствии монархистом, уверяет, что в истории русского революционного движения был и подобный эпизод (Лоссикй Н.О. Достоевский и его христианское миропонимание//Лосский Н.О. Бог и мировое зло. М., 1994, с. 165).